Неточные совпадения
"Несмотря на добродушие Менелая, —
говорил учитель истории, — никогда спартанцы не были столь счастливы, как во время осады Трои; ибо хотя многие бумаги оставались неподписанными, но зато многие же спины пребыли невыстеганными, и второе лишение
с лихвою вознаградило за первое…"
Для чего этим трем барышням нужно было
говорить через день по-французски и по-английски; для чего они в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти
учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего в известные часы все три барышни
с М-llе Linon подъезжали в коляске к Тверскому бульвару в своих атласных шубках — Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так что статные ножки ее в туго-натянутых красных чулках были на всем виду; для чего им, в сопровождении лакея
с золотою кокардой на шляпе, нужно было ходить по Тверскому бульвару, — всего этого и многого другого, что делалось в их таинственном мире, он не понимал, но знал, что всё, что там делалось, было прекрасно, и был влюблен именно в эту таинственность совершавшегося.
Я поставлю полные баллы во всех науках тому, кто ни аза не знает, да ведет себя похвально; а в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль, хотя он Солона заткни за пояс!» Так
говорил учитель, не любивший насмерть Крылова за то, что он сказал: «По мне, уж лучше пей, да дело разумей», — и всегда рассказывавший
с наслаждением в лице и в глазах, как в том училище, где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было, как муха летит; что ни один из учеников в течение круглого года не кашлянул и не высморкался в классе и что до самого звонка нельзя было узнать, был ли кто там или нет.
Он снова молчал, как будто заснув
с открытыми глазами. Клим видел сбоку фарфоровый, блестящий белок, это напомнило ему мертвый глаз доктора Сомова. Он понимал, что, рассуждая о выдумке,
учитель беседует сам
с собой, забыв о нем, ученике. И нередко Клим ждал, что вот сейчас
учитель скажет что-то о матери, о том, как он в саду обнимал ноги ее. Но
учитель говорил...
Все, что
говорил Турчанинов, он
говорил совершенно серьезно, очень мило и тем тоном, каким
говорят молодые
учителя, первый раз беседуя
с учениками старших классов. Между прочим, он сообщил, что в Париже самые лучшие портные и самые веселые театры.
Уроки Томилина становились все более скучны, менее понятны, а сам
учитель как-то неестественно разросся в ширину и осел к земле. Он переоделся в белую рубаху
с вышитым воротом, на его голых, медного цвета ногах блестели туфли зеленого сафьяна. Когда Клим, не понимая чего-нибудь, заявлял об этом ему, Томилин, не сердясь, но
с явным удивлением, останавливался среди комнаты и
говорил почти всегда одно и то же...
— Судостроитель, мокшаны строю, тихвинки и вообще всякую мелкую посуду речную. Очень прошу прощения: жена поехала к родителям, как раз в Песочное, куда и нам завтра ехать. Она у меня — вторая, только весной женился.
С матерью поехала
с моей, со свекровью, значит. Один сын — на войну взят писарем, другой — тут помогает мне. Зять,
учитель бывший, сидел в винопольке — его тоже на войну, ну и дочь
с ним, сестрой, в Кресте Красном. Закрыли винопольку. А
говорят — от нее казна полтора миллиарда дохода имела?
— Слепцы! Вы шли туда корыстно,
с проповедью зла и насилия, я зову вас на дело добра и любви. Я
говорю священными словами
учителя моего: опроститесь, будьте детями земли, отбросьте всю мишурную ложь, придуманную вами, ослепляющую вас.
Клим усмехнулся, но промолчал. Он уже приметил, что все студенты, знакомые брата и Кутузова,
говорят о профессорах, об университете почти так же враждебно, как гимназисты
говорили об
учителях и гимназии. В поисках причин такого отношения он нашел, что тон дают столь различные люди, как Туробоев и Кутузов.
С ленивенькой иронией, обычной для него, Туробоев
говорил...
У него была привычка беседовать
с самим собою вслух. Нередко, рассказывая историю, он задумывался на минуту, на две, а помолчав, начинал
говорить очень тихо и непонятно. В такие минуты Дронов толкал Клима ногою и, подмигивая на
учителя левым глазом, более беспокойным, чем правый, усмехался кривенькой усмешкой; губы Дронова были рыбьи, тупые, жесткие, как хрящи. После урока Клим спрашивал...
По настоянию деда Акима Дронов вместе
с Климом готовился в гимназию и на уроках Томилина обнаруживал тоже судорожную торопливость, Климу и она казалась жадностью. Спрашивая
учителя или отвечая ему, Дронов
говорил очень быстро и как-то так всасывая слова, точно они, горячие, жгли губы его и язык. Клим несколько раз допытывался у товарища, навязанного ему Настоящим Стариком...
Клим Самгин был согласен
с Дроновым, что Томилин верно
говорит о гуманизме, и Клим чувствовал, что мысли
учителя, так же, как мысли редактора, сродны ему. Но оба они не возбуждали симпатий, один — смешной, в другом есть что-то жуткое. В конце концов они, как и все другие в редакции, тоже раздражали его чем-то; иногда он думал, что это «что-то» может быть «избыток мудрости».
Клим слушал эти речи внимательно и очень старался закрепить их в памяти своей. Он чувствовал благодарность к
учителю: человек, ни на кого не похожий, никем не любимый,
говорил с ним, как со взрослым и равным себе. Это было очень полезно: запоминая не совсем обычные фразы
учителя, Клим пускал их в оборот, как свои, и этим укреплял за собой репутацию умника.
Говоря о Томилине, Иван Дронов всегда понижал голос, осторожно оглядывался и хихикал, а Клим, слушая его, чувствовал, что Иван не любит
учителя с радостью и что ему нравится не любить.
— У тебя характер
учителя, — сказала Лидия
с явной досадой и даже
с насмешкой, как послышалось Самгину. — Когда ты
говоришь: я тебя люблю, это выходит так, как будто ты сказал: я люблю тебя учить.
Робкий, апатический характер мешал ему обнаруживать вполне свою лень и капризы в чужих людях, в школе, где не делали исключений в пользу балованных сынков. Он по необходимости сидел в классе прямо, слушал, что
говорили учителя, потому что другого ничего делать было нельзя, и
с трудом,
с потом, со вздохами выучивал задаваемые ему уроки.
— Какого
учителя? Здесь не живет
учитель… —
говорил он, продолжая
с изумлением глядеть на посетителя.
— Ну, не пустой ли малый! — восклицал
учитель. — Не умеет сделать задачи указанным, следовательно, облегченным путем, а без правил наобум
говорит. Глупее нас
с тобой выдумывали правила!
— Нет, это не так надо ставить, — начал, очевидно возобновляя давешний спор,
учитель с черными бакенами, горячившийся больше всех, — про математические доказательства я ничего не
говорю, но это идея, которой я готов верить и без математических доказательств…
Мне припомнилась школьная скамья, где сидя, бывало, мучаешься до пота над «мудреным» переводом
с латинского или немецкого языков, а
учитель, как теперь адмирал, торопит, спрашивает: «Скоро ли? готово ли? Покажите, —
говорит, — мне, прежде, нежели дадите переписывать…»
Но была ли это вполне тогдашняя беседа, или он присовокупил к ней в записке своей и из прежних бесед
с учителем своим, этого уже я не могу решить, к тому же вся речь старца в записке этой ведется как бы беспрерывно, словно как бы он излагал жизнь свою в виде повести, обращаясь к друзьям своим, тогда как, без сомнения, по последовавшим рассказам, на деле происходило несколько иначе, ибо велась беседа в тот вечер общая, и хотя гости хозяина своего мало перебивали, но все же
говорили и от себя, вмешиваясь в разговор, может быть, даже и от себя поведали и рассказали что-либо, к тому же и беспрерывности такой в повествовании сем быть не могло, ибо старец иногда задыхался, терял голос и даже ложился отдохнуть на постель свою, хотя и не засыпал, а гости не покидали мест своих.
Говоря это, он достал
с воза теплые вязаные перчатки и подал их мне. Я взял перчатки и продолжал работать. 2 км мы шли вместе, я чертил, а крестьянин рассказывал мне про свое житье и ругательски ругал всех и каждого. Изругал он своих односельчан, изругал жену, соседа, досталось
учителю и священнику. Надоела мне эта ругань. Лошаденка его шла медленно, и я видел, что при таком движении к вечеру мне не удастся дойти до Имана. Я снял перчатки, отдал их возчику, поблагодарил его и, пожелав успеха, прибавил шагу.
Через два дня
учитель пришел на урок. Подали самовар, — это всегда приходилось во время урока. Марья Алексевна вышла в комнату, где
учитель занимался
с Федею; прежде звала Федю Матрена:
учитель хотел остаться на своем месте, потому что ведь он не пьет чаю, и просмотрит в это время федину тетрадь, но Марья Алексевна просила его пожаловать посидеть
с ними, ей нужно
поговорить с ним. Он пошел, сел за чайный стол.
Что удивительного было бы, что
учитель и без дружбы
с Марьею Алексевною имел бы случаи
говорить иногда, хоть изредка, по нескольку слов
с девушкою, в семействе которой дает уроки?
Учитель и прежде понравился Марье Алексевне тем, что не пьет чаю; по всему было видно, что он человек солидный, основательный;
говорил он мало — тем лучше, не вертопрах; но что
говорил, то
говорил хорошо — особенно о деньгах; но
с вечера третьего дня она увидела, что
учитель даже очень хорошая находка, по совершенному препятствию к волокитству за девушками в семействах, где дает уроки: такое полное препятствие редко бывает у таких молодых людей.
Затем были разные habitués; тут являлся ех officio [по обязанности (лат.).] Карл Иванович Зонненберг, который, хвативши дома перед самым обедом рюмку водки и закусивши ревельской килькой, отказывался от крошечной рюмочки какой-то особенно настоянной водки; иногда приезжал последний французский
учитель мой, старик-скряга,
с дерзкой рожей и сплетник. Monsieur Thirie так часто ошибался, наливая вино в стакан, вместо пива, и выпивая его в извинение, что отец мой впоследствии
говорил ему...
Учитель говорил не по-швейцарски, а по-немецки, да и не просто, а по образцам из нарочито известных ораторов и писателей: он помянул и о Вильгельме Телле, и о Карле Смелом (как тут поступила бы австрийско-александринская театральная ценсура — разве назвала бы Вильгельма Смелым, а Карла — Теллем?) и при этом не забыл не столько новое, сколько выразительное сравнение неволи
с позлащенной клеткой, из которой птица все же рвется...
Учитель российской грамматики, Никифор Тимофеевич Деепричастие,
говаривал, что если бы все у него были так старательны, как Шпонька, то он не носил бы
с собою в класс кленовой линейки, которою, как сам он признавался, уставал бить по рукам ленивцев и шалунов.
От восторга я чуть не вскрикнул и, сильно взмахнув книгами, зашагал через двор огромными для моего возраста шагами… И мне казалось, что со мною в пансион Рыхлинского вступил кто-то необыкновенно значительный и важный… Это, впрочем, не мешало мне относиться
с величайшим благоговением ко всем пансионерам, поступившим ранее меня, не
говоря, конечно, об
учителях…
Дня через три в гимназию пришла из города весть: нового
учителя видели пьяным… Меня что-то кольнуло в сердце. Следующий урок он пропустил. Одни
говорили язвительно:
с «похмелья», другие — что устраивается на квартире. Как бы то ни было, у всех шевельнулось чувство разочарования, когда на пороге,
с журналом в руках, явился опять Степан Яковлевич для «выразительного» чтения.
Еще в Житомире, когда я был во втором классе, был у нас
учитель рисования, старый поляк Собкевич.
Говорил он всегда по — польски или по — украински, фанатически любил свой предмет и считал его первой основой образования. Однажды, рассердившись за что-то на весь класс, он схватил
с кафедры свой портфель, поднял его высоко над головой и изо всей силы швырнул на пол.
С сверкающими глазами,
с гривой седых волос над головой, весь охваченный гневом, он был похож на Моисея, разбивающего скрижали.
Все, однако, признавали его образцовым
учителем и пророчили блестящую учебно — административную карьеру. Это был типичный «братушка», какие через несколько лет при Толстом заполонили наше просветительное ведомство
с тем, однако, преимуществом, что Лотоцкий превосходно
говорил по — русски.
— Через год вы можете быть народным
учителем, —
с наивною серьезностью
говорила она, как старшая сестра. — Не унывайте.
— Ты ведь не знаешь, какая у нас тревога! — продолжала Гловацкая, стоя по-прежнему в отцовском мундире и снова принявшись за утюг и шляпу, положенные на время при встрече
с Лизой. — Сегодня, всего
с час назад, приехал чиновник из округа от попечителя, — ревизовать будет. И папа, и
учители все в такой суматохе, а Яковлевича взяли на парадном подъезде стоять.
Говорят, скоро будет в училище. Папа там все хлопочет и болен еще… так неприятно, право!
Но в подписях Матвея Васильича вскоре произошла перемена: на тетрадках наших
с Андрюшей появились одни и те же слова, у обоих или «не худо», или «изрядно», или «хорошо», и я понял, что отец мой, верно, что-нибудь
говорил нашему
учителю; но обращался Матвей Васильич всегда лучше со мной, чем
с Андрюшей.
Мальчик в штанах (
с участием).Не
говорите этого, друг мой! Иногда мы и очень хорошо понимаем, что
с нами поступают низко и бесчеловечно, но бываем вынуждены безмолвно склонять голову под ударами судьбы. Наш школьный
учитель говорит, что это — наследие прошлого. По моему мнению, тут один выход: чтоб начальники сами сделались настолько развитыми, чтоб устыдиться и сказать друг другу: отныне пусть постигнет кара закона того из нас, кто опозорит себя употреблением скверных слов! И тогда, конечно, будет лучше.
— А затем, что хочу
с ним об
учителях поговорить. Надобно ему внушить, чтоб он понимал их настоящим манером, — отвечал Петр Михайлыч, желая несколько замаскировать в себе простое чувство гостеприимства, вследствие которого он всех и каждого готов был к себе позвать обедать, бог знает зачем и для чего.
Двух-трех
учителей, в честности которых я был убежден и потому перевел на очень ничтожные места — и то мне поставлено в вину:
говорят, что я подбираю себе шайку, тогда как я сыну бы родному, умирай он
с голоду на моих глазах, гроша бы жалованья не прибавил, если б не знал, что он полезен для службы, в которой я хочу быть, как голубь, свят и чист от всякого лицеприятия — это единственная мечта моя…
— Ты и не
говори, я тебе все расскажу, — подхватил
с участием Калинович и начал: — Когда мы кончили курс — ты помнишь, — я имел урок, ну, и решился выжидать. Тут стали открываться места
учителей в Москве и, наконец, кафедры в Демидовском. Я ожидал, что должны же меня вспомнить, и ни к кому, конечно, не шел и не просил…
— Вот прекрасно! долго ли рассмотреть? Я
с ним уж
говорила. Ах! он прелюбезный: расспрашивал, что я делаю; о музыке
говорил; просил спеть что-нибудь, да я не стала, я почти не умею. Нынешней зимой непременно попрошу maman взять мне хорошего
учителя пения. Граф
говорит, что это нынче очень в моде — петь.
— И никакого «но», — возразил
учитель. — Только
с разрешения вашей матушки вы можете покинуть корпус, да еще в такое неурочное время. Откровенно, по-дружески, советую вам переждать эту ночь. Утро дает совет — как
говорят мудрые французы.
Но уже, как маньяк, он не может отвязаться от своей безумной затеи.
Учитель танцев, милейший Петр Алексеевич Ермолов? Но тотчас же в памяти встает величавая важная фигура, обширный белый вырез черного фрака, круглые плавные движения, розовое, полное, бритое лицо в седых, гладко причесанных волосах. Нет,
с тремя рублями к нему и обратиться страшно.
Говорят, что раньше юнкера пробовали, и всегда безуспешно.
— Извольте хорошенько слушать, в чем дело и какое его было течение: Варнавка действительно сварил человека
с разрешения начальства, то есть лекаря и исправника, так как то был утопленник; но этот сваренец теперь его жестоко мучит и его мать, госпожу просвирню, и я все это разузнал и сказал у исправника отцу протопопу, и отец протопоп исправнику за это… того-с, по-французски, пробире-муа, задали, и исправник сказал: что я,
говорит, возьму солдат и положу этому конец; но я сказал, что пока еще ты возьмешь солдат, а я сам солдат, и
с завтрашнего дня, ваше преподобие, честная протопопица Наталья Николаевна, вы будете видеть, как дьякон Ахилла начнет казнить
учителя Варнавку, который богохульствует, смущает людей живых и мучит мертвых.
Отец протопоп гневались бы на меня за разговор
с отцом Захарией, но все бы это не было долговременно; а этот просвирнин сын Варнавка, как вы его нынче сами видеть можете,
учитель математики в уездном училище, мне тогда, озлобленному и уязвленному, как подтолдыкнул: «Да это,
говорит, надпись туберозовская еще, кроме того, и глупа».
И наконец, кроме всего этого, когда ему один здешний
учитель, Препотенский, человек совершенно глупый, но вполне благонадежный, сказал, что все мы не можем отвечать: чем и как Россия управляется? то он
с наглою циничностью отвечал: „Я,
говорит, в этом случае питаю большое доверие к словам екатерининского Панина, который
говорил, что Россия управляется милостью божиею и глупостью народною“.
«Верно
говорит, кривой бес!» — мысленно воскликнул Кожемякин, проникаясь всё большим почтением к
учителю, но поглядывая на него
с досадой.
— Да-с; я очень просто это делал: жалуется общество на помещика или соседей. «Хорошо,
говорю, прежде школу постройте!» В ногах валяются, плачут… Ничего: сказал: «школу постройте и тогда приходите!» Так на своем стою. Повертятся, повертятся мужичонки и выстроят, и вот вам лучшее доказательство: у меня уже весь, буквально весь участок обстроен школами. Конечно, в этих школах нет почти еще книг и
учителей, но я уж начинаю второй круг, и уж дело пошло и на
учителей. Это, спросите, как?
Но зато ни один триумфатор не испытывал того, что ощущал я, когда ехал городом, сидя на санях вдвоем
с громадным зверем и Китаевым на козлах. Около гимназии меня окружили товарищи, расспросам конца не было, и потом как я гордился, когда на меня указывали и
говорили: «Медведя убил!» А
учитель истории Н.Я. Соболев на другой день, войдя в класс, сказал, обращаясь ко мне...
Но горе в том, что он постоянно отказывался учить грамоте детей своих: «Не на что, —
говорил он, — нанять
учителя!» Детей своих он любил, однако ж: ласкал их и нянчил
с утра до вечера.
Говорили о Федоре, о том, что теперь мода напускать на себя что-нибудь. Например, Федор старается казаться простым купцом, хотя он уже не купец, и когда приходит к нему за жалованьем
учитель из школы, где старик Лаптев попечителем, то он даже меняет голос и походку и держится
с учителем как начальник.